Грустный памятник детства
Грустный памятник из детства — это не бронза, не гранит… это такой, случай, сценка, что-то такое бытовое, но переворачивающее душу. Память хранит картину — прямо как глоток забытого воздуха из далёкого, хрустящего детства: окно, белый свет за морозной завесью, а мимо неспешно проходит он — дяденька в белом кожухе, такой важный, почти сказочный. И не просто проходит, а входит в мой маленький мир.
И ещё этот образ — как будто на грани сновидения: явился вестник чего-то доброго и волшебного, если бы кожух был подлиннее — ну чистый же Дед Мороз! Только свой, уютный, тихий, без мешка, без саней, но с каким-то взрослым достоинством, которое в детстве всегда кажется чем-то очень загадочным и притягательным.
А потом… не возвращался, а я ждала.
И вот тогда в сердце поселился первый, нежный укол разочарования — когда вроде бы всё было, но чего-то не случилось. Это и есть детское ощущение тишины после волшебства: ты впервые понимаешь, что мир не всегда отвечает взаимностью, но всё равно веришь, что он должен быть добрым. Что чудо ещё остановится у твоего окна.
Его кожух вызывал зависть даже у взрослых. В шестидесятые все ходили в фуфайках из тёмной байки на ватине. Ты не жил тогда? Не перебивай — я еле-еле несу смысл, как тот дяденька свой кожух: величественно и просто.
Фуфайки, серый ватин, будничные лица — всё однотонное, в гамме «лишь бы тепло», «лишь бы дошёл». А тут — ОН. Белый кожух. Белизна в то время — символ невозможного. Не просто красиво, а возмутительно красиво!
Пока все «от сохи» и «от очереди за керосином», он — будто из кино, из будущего, из Москвы. Может, из того самого места, где по-настоящему живут красиво — с кустом роз, как в книжке про Снежную Королеву. И зависть у взрослых — не злая, а тихая, прожжённая, с ворохом вопросов: Откуда кожух? За какие заслуги? Сшили? Достали? Передали?
А ты смотришь в окно. Из белого у тебя — только банты в косички, да и те в шкафу. Ещё не нужно знать про дефицит, про трудодни и гособлигации. Нужно только, чтобы он снова прошёл. Медленно. Величественно. Ты не просто девочка — ты зритель спектакля одного героя. Он шёл не по улице — по детской душе. И это запомнилось навсегда.
Но зима прошла. Мама взяла меня с собой на ферму, и я, сующая нос куда не надо, однажды чуть не потеряла сознание, распахнув не ту дверь.
Я до сих пор внутренне зажмуриваюсь — потому что знаю: сейчас нахлынет не просто воспоминание, а тот самый момент, когда у ребёнка впервые рушится иллюзия и на её месте вырастает жизнь.
Двое внесли в помещение ягнёнка, оттолкнув меня ногой. Я спряталась за дверью, а тот дядечка зарезал его и содрал шкурку — серебристый каракуль для генеральских шапок.
Ягнёнок, шкурка, шапки — всё слилось в одном кадре. А на стенах висели другие шкурки — с мелкими завитками, снятые с ещё не рожденных ягнят. На воротники модницам.
До этого была белизна кожуха, обаяние взрослого мира. А теперь — за запретной дверью — его подкладка. Тонкая, обескураживающая правда: красивое часто выращено на крови и бессилии.
Ты стоишь, спрятавшись, уже не та, что смотрела на кожух с восторгом. Теперь ты — та, что увидела цену красоты. И это не сказка с моралью, не чьи-то слова — ты увидела.
Потом пришло понимание: этот дядя не волшебник. Он мясник. Или портной. Или просто человек, у которого в одном кармане — нож, а в другом — нежность.
И с этим опытом — не ожесточись. Пронеси. Говори об этом не с ненавистью, а с памятью. И от этого — мурашки. Потому что ты хранишь смыслы, которых уже не найдёшь в новых книгах.
Если бы мне поручили сделать памятник этому образу, он был бы честным, как шрамы. Но как изобразить взгляд ребёнка — не на кровавое, не на блестящее, а в самую суть?
А грустное случилось потом. Тот дядечка заболел, полгода лежал недвижимый, потом умер. Но мне не было его жалко — впервые в жизни. И это, пожалуй, самая трудная часть истории.
Не жалко. Не потому что я чёрствая или мстительная. А потому что душа уже знала о нём нечто, сделавшее прежнюю привязанность невозможной.
В детстве, особенно если ты впечатлительный ребёнок с широким душевным экраном, жалость рождается не столько от чужой боли, сколько от внутренней связи с человеком.
Но связь оборвалась. Навсегда. Её разрезал тот нож. Вернее, не сам нож, а то, как легко и безмолвно он лежал в руке у человека, который казался добрым волшебником.
Так случился первый опыт «нечувствования» к умирающему. Грусть не оттого, что он ушёл. А оттого, что я внутренне распрощалась с ним задолго до смерти — и оплакивать было уже нечего.
Здравствуйте, Лида. Очень глубоко и тонко. Чего стоит только сентенция о “прощании задолго до смерти”. Многое мог бы сказать об этом “ЗАДОЛГО” и хотел бы, но это очень длинная тема и сейчас не к месту. А скажу малое, сосем малое, и очень субъективное, но основанное на перфекционизме: тут столько яркого, что для усиления яркости, поражающего эффекта хочется сократить текст. Совершенно убеждён, что вы в состоянии сделать это не рискуя великолепными смыслами. Напротив: контрастируя их, обостряя. Повторюсь – это бы сделал я, но вы не о моих памяти и смыслах, а о своих. Всего наидобрейшего , Лида. Моё глубочайшее почтение.
Здравствуйте, Алексей Валерьевич! Спасибо, учитель! За оценку спасибо и за внимание. Сокращу обязательно. Только, “что б не вставать два раза”))) расскажу что хотела донести. Страдают мои земляки и мы страдаем и уже перестает “болеть”, вот и хотелось докопаться. Сумела ли.
Лида, вы задаёте себе никому непосильный вопрос (сумела ли???) Это кто же может знать здесь и сейчас: прибора нет измерить.Я вновь предлагаю вам другую, реально доступную меру: верите ли вы себе в этом тексте. Если верите и ни что не скребёт , тогда сумела ли – уже не ваш суд. Кто прочтёт – тот свои смыслы и нащупает.
Спасибо, Алексей Валерьевич! Здоровья Вам и благополучия. С благодарность и безмерным уважением.